Я видел человек 40 таких раненых, некоторых, как относительно серьезных больных, несли на носилках и не сажали, а складывали в автомобиль.
Эта группа производила впечатление кучи поломанных детских игрушек. Очевидно, эти раненые эвакуировались из какого-нибудь походного госпиталя. Кто без руки, кто без ноги, перевязанные, они плелись, хромая, спотыкаясь, волочась. А некоторые не могли идти и повисли на руках и на плечах английских санитаров, с серьезными лицами старавшихся по возможности не причинить им лишней боли. Один немецкий солдат, явно боявшийся какого-нибудь слишком болезненного прикосновения, хватался за шеи санитаров жестом, каким больной ребенок хватается за шею няньки.
Впечатление мрачное, лишенное трагизма или величия, но полное надрывающей жалости и неумолимо подчеркивающее всю бесконечную печаль совершившегося.
Пусть по крайней мере эта война принесет с собой неожиданные для авторов ее результаты, которые хоть в некоторой мере оправдают эту широкую реку невыносимого и невообразимого человеческого страдания и разорения.
«Киевская мысль», 20 октября 1914 г.
Немного надо было мне думать, чтобы выбрать, куда прежде всего направить путь, раз я решил посетить разные углы Франции в тяжелую для нее годину.
Ведь есть такой уголок ее территории, где она более интимно спаялась с другой страной, в которой среди несчастья и жестокостей народу этому выпала на долю судьба странная и героическая.
Я говорю о Бельгии, которой «благодарная» Франция соорудила теперь маленькую, почти игрушечную столицу в Сент-Андресе под Гавром.
Сам Гавр полон сейчас бельгийцев.
И раз нашему брату журналисту почти совершенно невозможно заглянуть в Бельгию оккупированную, поеду в Бельгию-изгнанницу, чтобы с почтительным состраданием заглянуть в эту рану человечества.
На ловца и зверь бежит. Долго выбирал я купе в густо занятом экспрессе Париж — Гавр и попал, вероятно, в самое интересное.
Действительно, едва выехали мы за Версаль, как четыре соседа моих начали разговор одновременно интересный — и объективно — по сведениям, которые можно было почерпнуть из беседы, — и особенно субъективно — по чувствам, которые прорывались в словах и интонациях моих типичных собеседников.
Тем-то они были интересны, что типичны.
Действующие лица диалога выяснились очень скоро.
Один был добродушный, в меру своего звания резервиста, бравый французский территориальный пехотный офицер. Другой — коммивояжер магазина «Au bon marché». Рыхлый, мирный, по-французски тонкий и культурный, великолепный образчик демократического буржуа, культивирующего комфорт и систему «односыновнего брака».
Третий на вид был похож на актера, а в петлице имел синюю ленточку. Выяснилось, что это было лицо, имевшее возможность порассказать интересные вещи: он был муниципальный советник города Нанси.
Наконец, четвертый был бельгиец. Прежде я замечал, что бельгийский валлонец, если он блондин, всегда включает в свой организм достаточно фламандской флегмы, чтобы быть медлительно-уравновешенным.
Но момент меняет людей и расы. У моего бельгийца было явное разлитие желчи. И черт возьми! Кто посмел бы за это его упрекнуть?
Разговор начал муниципальный советник, оторвавшись от газеты.
— Вот так война, — сказал он, — немцы ничего так не хотят, как подорвать нашу индустрию. Первое, что они предпринимают повсюду, — разоряют фабрики и заводы, разрушают машины. Их артиллеристы остаются нашими торговыми конкурентами. Сразу видно, что их офицеры в мирное время были коммивояжерами.
— В значительной мере вы правы, — ответил офицер, — но надо принять во внимание общее артиллерийское правило: все, что видно на поле битвы и что способно послужить прикрытием врагу, должно быть разрушено. Часто наши собственные артиллеристы с болью в сердце должны до основания разрушать французские же фермы и деревни.
Рыхлый человек от «Bon marché» вдруг взволновался и восхитился:
— Приятно, приятно видеть офицера, — сказал он, — который старается остаться объективным. А пруссаки? Защищать их и трудно, и не стоит. Но не наделали ли они достаточно позорных дел, чтобы лучшим оружием нашим стала правда без преувеличений, диктуемых местью и ненавистью?
Я невольно с интересом стал смотреть на этого французского коммерсанта-наемника.
— Так часто слышишь вопли и жалобы, — продолжал рыхлый седой человек, и бесформенный нос его покраснел от волнения, — что невольно спрашиваешь себя порою: да разве мы все еще слабейшая сторона? Не будем преувеличивать. Уверяю вас: трудовое население не преувеличивает. Я вчера был в Бетюне. Накануне было убито и ранено 40 человек. При мне 8-10 снарядов упало на город. Но все спокойны. Наши удивительные сограждане заняты делами, а детвора играет на тротуарах.
— Как, — перебил нансийский советник, — разве власти не рекомендовали гражданскому населению покинуть Бетюн?
— О, да! И многие уехали. Но их с лихвой заменили беглецы из деревень. Не думаете ли вы, что это так легко — покинуть очаг? Куда бежать? До последней крайности большинство предпочитает оставаться дома, хотя бы и под бомбами. Копи в Брие работают, хотя снаряды долетают туда часто. Мирное население Франции мужественно. В его изумительном спокойствии, уверяю вас, — один из главных залогов нашего конечного успеха.
Тогда офицер со слов своих знакомых стал передавать об ужасах медленной смерти Арраса и о том, как цеплялось население за его развалины. Когда рухнула знаменитая башня «Le grand beffroi d'Arras», несмотря на дождь снарядов, жители побежали на площадь, а женщины долго плакали над грудой камней.